Этот синий апрель анчаров

Читай книгу Михаил Анчаров Этот синий апрель онлайн полностью бесплатно на сайте. Электронная версия без сокращений доступна к чтению без регистрации на Knigi-Online.

Тема войны в творчестве М. Л. Анчарова

Скачать книгу бесплатно (fb2, 236 Kb) Читать «Этот синий апрель». Автор: Анчаров Михаил Леонидович. Жанр: Советская классическая проза, Проза. Год. Этот синий апрель (Повесть). Обложка книги Михаил Анчаров. Автор: Анчаров Михаил Леонидович. Жанр: Советская классическая проза, Проза. Год. Этот синий апрель / полная версия. Жанр книги: Советская классическая проза, Проза. Вы можете бесплатно ознакомится с кратким содержанием и описанием.

К 100-летию Анчарова - жаль, что о нем не знает нынешнее поколение

Мы тебя любили за это и за то, а ты вон что! И наоборот. Был неудачник - и вдруг удача. Считался мерзавцем - и вдруг акт благородства, слыл глупцом - и вдруг сделал открытие. Ходил в беспутных гуляках - и вдруг праведная жизнь, заполненная работой. Все равно - облапошили! Как же жить, граждане? Во что верить?! Ах, Чирей, Чирей, голубые глаза, независимый человек закатывающегося за горизонт Гошкиного детства. Когда в двадцать седьмом году построили кооперативный дом для рабочего класса, и дом семнадцать, первая новостройка, первый корабль, поплыл по переулку, когда очистили двор от строительного мусора и проложили асфальтовую дорожку вокруг дома первый асфальт на булыжной Благуше и по нему помчались первые трехколесные велосипедисты тех времен, а в окнах первых этажей затрепетали занавески, и застыли фикусы, и загремели первые свадьбы, то всей старой Благуше стало ясно, что это всерьез. Стройка-то, оказывается, всерьез.

А где стройка, там и ломка. Переезжали на грузовике. Памфилий это помнит хорошо: и как внесли полосатый матрас в пустую желтую комнату, и было солнце, и была первая машина в его жизни, когда говорили - "автомобиль", а потом с шиком- "авто", потом совсем уже с шиком - "лимузин", но это не про грузовики, а про форды с брезентовым верхом и с желтыми целлулоидными окнами, а у грузовиков была резиновая груша - "би-би", а у лимузинов клаксон - "агру-ры" - так гудели ребята во дворе. А до этого Памфилий ездил только на извозчике. Один раз ездил зимой в санках. Сели с мамой и отцом, и валенки уткнули в сено и закрыли полностью, и закинули на медный шпенек бархатную петлю. Извозчик тронул вожжи, и лошадь двинулась плавной рысцой. Приехали в клуб, в кино - первое в жизни. В зале погас свет - и вспыхнул гигантский белый квадрат. И тут по квадрату помчался сверху вниз искристый дождь.

Сиди тихо. Но Памфилий был уже в полном восторге, и вдруг дождь кончился, и по высокой серой траве пошел под музыку пианино огромный слон, серый и живой, и Гошка его сразу узнал, потому что у меня зазвонил телефон, кто говорит - слон, откуда - от верблюда. Что такое телефон, Гошка не знал, а слона знал - большой зверь в детских горошистых штанах с помочами и в очках, как у страшной бабки, которая сторожила яблоневый сад возле железнодорожной насыпи и жила в шалаше из листьев. Гошка вошел в пахучую темноту шалаша, и бабка взяла из груды яблок светлую антоновку и накрошила ее в стакан с чаем. И Гошка пил чай с яблоком, и пахло сухими листьями и керосиновым дымом. Он еще и не то помнил. Он помнил, как он совсем еще маленький, и ему скучно в зимний солнечный день одному, и он вышел из квартиры, спустился по деревянной лестнице и открыл чужую дверь, а там оказались все свои: и отец, и мать, и соседи, и все сидели за столом с едой и удивлялись, что Гошка пришел. И сосед спросил: - Дать ему? И Памфилию дали выпить красного вина кагор - столовую ложку, Памфилий стал веселый и пьяный, и все стали сразу веселые и пьяные, и солнце било в окно, и Гошка на скобленом деревянном полу начал топать валенками, чтобы сплясать чечетку, которую научил его танцевать веселый двоюродный мамин брат, он работал в кино и носил клетчатую кепку и полосатый черно-зеленый шелковый шарф. Гошку вынимали из кровати, когда к отцу приезжали приятели еще по фронту, усатые и без усов, ставили в ночной рубашке на стол, и он танцевал чечетку, и видел внизу веселые лица, и пел веселую частушку, которой его научил веселый двоюродный дядька: Эррио на "Блерио" Потерял доверие Пуанкаре.

Гошка и не то помнил. Он помнил, как мама и отец ехали с фронта в Москву пятнадцать дней в пустом товарном вагоне и у них был сундук для имущества, и в нем два маминых платья, отцовская папаха и мешок муки, и с ними ехал поросенок, и Гошка еще не родился тогда. Поросенка кормили одной мукой, и он вырос высокий, с длинными ногами, и мама его стыдилась, а потом вагон остановился на путях к Москве, и отец не велел маме никуда выходить, а сам пошел искать извозчика, а вагон отцепили и стали гонять по путям, а маме тогда было девятнадцать лет, и она поняла, что пропала, а потом пришел отец и сказал: - Не реви. Они сели на извозчика - мама, сундук и поросенок - и поехали, а отец пошел по тротуару и только головой показывал, куда сворачивать. Отец был весь бурый от позора, так как люди шли и шли, нарядные - начинался нэп, а маме было тогда девятнадцать лет. Она ехала на сундучке с поросенком и все вспоминала, как извозчик посмотрел на ужасного поросенка, подумал и сказал, глядя на его длинные ноги: - Рахит. А мама все думала - ей было девятнадцать лет, - как спросить у извозчика, можно есть рахита или лучше его продать. Отец с мамой познакомился, когда был начальником отряда по борьбе с бандитизмом, а мама с четырьмя младшими сестрами, их отец и мать эвакуировались от немцев и остановились в квартире, где было четыре брата. Ну, конечно, все перевлюблялись, кроме мамы, - она была старшая и ей было не до глупостей. Однажды она заснула на диване днем и проснулась от какого-то рева.

Она открыла глаза и видит, что из комнаты на улицу высунулся какой-то дядька и орет лютым голосом на мальчишек, чтобы они не шумели, в доме спят. Это был пятый брат - Гошкин отец. Она притворилась, что спит, и отец ушел на цыпочках. А потом мама вышла к воротам и увидела, что едет отряд. Спокойно покачивались в седлах конники, а впереди - отец, весь кожаный, и маузер в деревянной коробке. Тут все было кончено, и они поженились, и не расставались уже никогда, и мама была красивая очень. Но когда приезжали какие-то дальние старички и старушки, они говорили Гошке: - Гоша, твоя мама красивая, но вот бабушка была... И они закатывали глаза, потому что бабка была совсем красавица, единственная дочь, и родители с нее глаз не спускали. Гошка еще и не то помнил. Он помнил, что у бабушки был жених - торговый работник, или, как это по-прежнему, молодой, но успешный торговец, и коса у нее была ниже пояса.

А потом в город пришел полк, и жених привел в гости к бабке Гошкиного деда - он был штабс-капитан и весь вечер просидел молча, выпрямившись и закинув ногу на ногу. Уже пора было уходить, а он молчал. Потом ушел и пришел на следующий вечер и так ходил всю неделю, сидел у кафельной печки и молчал, а в воскресенье бабка с ним уехала, и они обвенчались, и бабка с ним так и ездила всю жизнь, потому что у него характер был независимый и он все время ссорился с начальством и переводился из части в часть. Только устроятся как люди - опять продавай мебель, бросай квартиру и налегке трогайся с места, а уже пять дочерей. Говорят, если очень любить жену, обязательно будет дочка, а дед очень любил жену, потому что остался сиротою в десять лет и его взяли воспитанником в полк. Гошка прекрасно помнил, что, когда началась гражданская война, дед - штабс-капитан - ушел к красным, потому что характер у него был независимый. Характером дед пошел в своего отца, Гошкиного прадеда, который оставил деда сиротой десяти лет, а сам умер ста десяти лет от роду. И до самого кладбища гроб с его телом нес на плече его старший брат, кузнец, и всю дорогу до самого кладбища он плакал, что бог прибрал младшенького. А больше Гошка ничего не помнил. И вот когда дом семнадцать обжился, и шел уже тридцать третий год, и Памфилию было уже десять лет, домоуправление дома семнадцать по Майорову переулку решило строить в панченской стороне двора вместо забора длинную галерею индивидуальных сараев.

Как получилось, что потерялся интерес к внутреннему миру человека? Как получилось, что самые смелые люди - поэты - единственные, которые не боятся открывать, что у них на душе, и люди благодарны им за то, что, говоря о себе, они говорят за всех, - начали поучать? Может быть, единственное, чему поэт может научить людей, - это тому, что каждый человек - мир, и когда встречаются два человека в очереди за папиросами или на катке, это две галактики сближаются, и надо быть осторожным, чтобы не повредить структуру. Думают, если признать человека мерой всех вещей, человек скажет - все дозволено, и наступит хаос. Так ведь все наоборот, ничего не дозволено. Ведь если я мир, то и он мир, и, может быть, более сложный, чем я, если мне больно, то и другому больно. Потому что кто отказался от своего внутреннего мира, то не считает, что у меня он есть, а стало быть, я предмет неодушевленный и делай со мной что хочешь Когда решили строить сараи, то свалили забор, отделяющий двор дома семнадцать от панченского двора, и на целый месяц двор дома-новостройки стал проходным, неогражденным, и через двор хлынула шпана. Взрослых это поначалу коснулось мало - они весь день на работе. Младшему же населению пришлось худо. Через двор редкой цепочкой двигалась та сила, которой матери пугали отцов, когда говорили о детях.

Веселая крикливая братия, которая с утра до ночи заполняла двор и чердаки, съезжала по перилам и гремела в подъездах, казалась себе коллективом и жила легко и бездумно, вдруг рассыпалась, растаяла, как сахар в стакане, и двор опустел - дети сидели по домам. Потому что через двор волчьей цепочкой пренебрежительно двигались панченские. Они не изображали из себя коллектив. Это была стая. Проснувшееся самолюбие дома-новостройки толкало его на сопротивление. Однажды человек шесть из тех, кто постарше, окружили проходящего через двор Цыгана-Машу, невысокого парня с жилистыми коричневыми руками. Его оттеснили к стене со сладкой надеждой увидеть его испуг и сдачу. Но он только внимательно оглядел всех, а потом заложил два пальца в рот. Еще не было свиста, а уже все поняли, что дело проиграно. Потом раздался свист, пронзительный, как в былине о Соловье-Разбойнике из учебника для третьего класса, и какое-то движение прошло в группе нападающих.

Движение прошло по лицам, но казалось, что дрогнули колени. Потом в стороне панченского дома загремело железо. Не глядя друг на друга, парни дома семнадцать дунули в подъезды. Двор опустел, и остался только Цыган-Маша и малолетний Памфилий, потому что ему было интересно - гремело железо, как будто по крышам мчалась золотая орда, а Памфилий и тогда и потом ничего не боялся, если ему было интересно. А потом вместо орды показалась во дворе старуха с серым лицом и нижними веками, отвисшими, как у сенбернара. Она волокла на веревке груду ржавого железа и несла засаленную кошелку с бутылками из-под денатурата, направляясь к палатке утильсырья, стоявшей в конце переулка. Они с Цыганом-Машей обменялись незнакомыми словами, оглядели окна дома-новостройки и разошлись. Пыльная старуха проползла мимо Памфилия. В сумерки вылезли парни постарше и остальная мелочь. Парни потолковали о том о сем, а стая самых младших расположилась за остатками каменного забора и из рогаток дала залп по окнам панченского дома.

Загремели стекла, и все разошлись по домам безнаказанно, потому что парни объяснили, что в панченские окна стрелять можно, в милицию никто не пойдет. И в тот же вечер панченские взрослые спокойно пошли по квартирам, обошли весь дом, жаловались на хулиганство и оглядывали передние, и всюду им давали деньги на стекла. А потом весь взрослый дом семнадцать вздул своих детей. И дом затих, молча сглотнув поражение, опозоренный в чем-то самом главном. Стало казаться, что дом семнадцать, где жили люди рабочие, - это не корабль, рассекающий волны мещанского и блатного моря, а флотилия плоскодонок, принявшая форму корабля. И дом затих. Прекратились игры в казаков-разбойников - устарели, а кинокартины "Чапаев" еще не было. Ребята постарше налегли на занятия в школе, и у них резко повысилась успеваемость. А кто помладше - сидели по домам. Во дворе гуляли только мамки и няньки с младенцами на руках, потому что колясок тогда не было, и бродил одичавший Памфилий, которому все было неинтересно.

И однажды мама сказала: - У отца сегодня собрание. Билет пропадает. Пойдем в кино, муха. Гошка в кино бывал реже, чем бы ему хотелось. Гошка не видел ни "Месс Менд", ни "Два друга, модель и подруга", ни "Крымский разбойник Алим", и его спасало в общем мнение только то, что он видел легендарного Гарри Пиля, который взбирался по вертикальной стене и прыгал через пропасти. Конечно, он смотрел "Броненосец "Потемкин", но это совсем другое. Это был флаг на мачте мятежного броненосца, это было "погибаю, но не сдаюсь" и потому побеждаю. Это была истина, и говорить об этом во дворе не полагалось - подкатывали слезы гордости - и можно было только иногда пролезть через душный чердак, лечь на горячую крышу и плыть среди облаков, и над тобой трепетала алая капелька флага. Это было время, когда не говорили "знамя", а говорили "флаг", и на работу поднимались не по мелочному звону будильников, а по общему заводскому гудку. И когда дом затих из-за проклятой выдумки с индивидуальными сараями, было такое чувство, как будто кто-то безнаказанно сорвал флаг с древка.

Свет в зале медленно угасал, - и медленно светлело пятно экрана. И вдруг раздался басовитый хрип, экран вспыхнул, и стала поворачиваться на экране какая-то башня с косо идущей лентой букв. Но он уже понял. Экран звучал. Долго еще потом писали на афишах - новый звуковой художественный фильм - такое было ошеломление от звука. И только потом, много времени спустя, исчезло в афише слово "новый", а потом и "звуковой", и было бы честней и последовательней иногда убрать и эпитет "художественный". Ибо какое же художество без новизны? Разница между искусством и искусственностью такая же, как между "Каховкой", которую когда-то пел Баталов, - и в ней были и ветер, и флаги, и топот коней, и "Гренада", и "Интернационал", и человеческий голос, спокойно выговаривающий слова, - и "Каховкой", которую теперь в юбилейные дни передают по радио, и в ней нет ничего, кроме симфонического оркестра, отличной успеваемости выпусников Московской консерватории имени Чайковского и жирного баритона, мусолящего слова о горящей Каховке и бронепоезде. А Баталов перекатывал папироску из угла в угол большого рабочего рта и не давал прикурить счастливому беспризорнику Мустафе. Кончился фильм.

Финка блеснула на лунных рельсах. Зарезали веселого беспризорника Мустафу, ставшего рабочим человеком. Но мчится паровоз, и вечно лететь ему вперед, вечно нести память о рабочем народе, тысячи лет ходившем в беспризорных. Что-то изменилось во дворах после "Путевки в жизнь". Какой-то свежий ветер пронесся по дворам, хлопнул форточками домов, начавших костенеть в быте, шевельнул белье на веревках и заглушил писк педагогических дев. Спокойней и растерянней пошли через двор панченские, впервые услышав, как сказано на весь белый свет: вы ведь люди... Не может быть, не может же такого быть, чтобы после этой картины не вошел во двор курносый человек с большим ртом и не сказал, как жить дальше. Потом только Гошка понял, как он сам ждал этого человека, и панченские ждали, а человек не шел, и нельзя было больше ждать. И однажды шестеро панченских подошли к Памфилию, и бежать было некуда, и свистеть он тогда не умел, да никто бы и не пришел на свист из деморализованного дома. Он был младший из них, и ему не нравилось, что Памфилий не боялся, и не остальным же было связываться с букашкой, которая мозолила глаза, - остальные только смотрели с брезгливым интересом.

А Гошка вздохнул с облегчением. Он увидел, что от ворот идет отец, усталый после работы. Он только опасался, что отец не заметит его и не успеет подойти раньше, чем Гошка почувствует режущий удар в лицо. Он только опасался, чтобы отец не нарвался на случайный нож, когда будет раскидывать панченскую шпану тяжелыми кулаками, и уже приглядел булыжник, который можно опустить на голову того, кто в суматохе выдернет перо из клифта и попытается пописать отца. Отец заметил Гошку, подошел и сдвинул кепку ему на нос. Потом скучно оглядел всех и спросил: - Спички есть? Чирей, сощурившись, протянул спички. Отец достал пачку "Норда", размял папиросу, сунул в угол большого рта и только тогда взял спички из протянутой руки, закурил и не глядя протянул пачку остальным. Панченские взяли по папиросе и внимательно задымили. Отец спрятал пачку в пиджак с отвисшими итээровскими карманами, в которых болтались карандаши, и спросил уходя: - А почему к тебе товарищи в дом не приходят?

И пошел к дому по скрипучей асфальтовой дорожке. Хотя он так и не посмотрел звуковой фильм "Путевка в жизнь", видимо, считал, что поступать надо именно так. Вот когда Гошка испугался - кто же не боится предательства? И еще он боялся, что панченские увидят, как он боится. А панченские смотрели вслед отцу, пока он не скрылся в подъезде. И Гошка вместе со всеми двинулся в загадочную и мрачную панченскую страну. Гошка понимал теперь, что так надо, что так лучше всего, что, если отец оставил им сына - значит, это всерьез, значит, они люди, а не пугало, и сын не заложник. И Чирей идет рядом и не даст утонуть, а научит плавать, как отец учил Гошку плавать и держал Гошкину голову над водой, пока тот не догадался, что плывет, и как отец совсем в детстве позволил ему курить, когда он попросил, и сам поднес спичку, мама закричала: "Что ты делаешь?! И Гошка задохся и заревел: "Я хотел без огня! И не курил до девятого класса.

Чирей наложил табу на Гошку, и ни разу никто не позвал его, когда брали ларек, или стоять на стреме, или выпить водки, или понюхать марафету. И Гошка только видел, видел, как Грыб играл в карты, а к нему в карман лез какой-то сявый, и Грыб, не оглядываясь, бил его по физиономии, а тот снова лез - учился работать чисто; и слышал, слышал, как пели страшные рассказы о проданных малинах, о киперах и медвежатниках, о фармазонщиках и уркаганах, о бери-мере-ойс и о Мурке, погибшей красоте. И Гошка пел, пел все эти песни и еще одну песню, которую знал только он и которую больше всего любил Чирей, - "Прощай, товарищ дорогой... И мама не могла привыкнуть к товарищам, которые чинно приходили к Памфилию в гости и делали вид, что не дожидаются отца, и помаленьку, матерясь и ерничая друг перед другом, поступали на заводы "Ламповый", "Ремзавод" и "АТЭ-1", и помаленьку уходили от Гошки, когда к нему пришла любовь и пропал его голос - альт, потому что у панченского дома тоже ломался голос, пока не появился наконец спокойный рабочий бас. Но все это было потом, уже после того как погиб Чирей. А теперь Чирей шел по двору, и с ним кое-кто из панченских, и свадьба замерла, ожидая событий. Федя, брат Клавдии, имел лицо длинное и характер молчаливо-пренебрежительный, а связи, неизвестно за какие заслуги, тянулись до Лефортова и Черкизова. Глаза у него были водянистые, и из всего рабочего населения дома номер семнадцать он один занимал какие-то странные должности, связанные со складами, базами и закрытыми распределителями. И для Клавдии, незаметной сестры своей, нашел жениха с правильными взглядами на жизнь. Лица его никто не мог запомнить, поэтому он всегда здоровался первый, однако знали все, что был он хоть и пуглив, как мышонок, но пугливость свою прогонял, когда видел даже микроскопическую цель для своей энергии и предприимчивости.

Нельзя сказать, чтобы он первый кидался в бой за какую-нибудь корысть, такого Федя рядом с собой не потерпел бы, но он всегда оказывался первым там, где корыстью пованивало. Не успел дом семнадцать оглядеться, как жених Клавдии уже обнаружился в домоуправах, и идея насчет индивидуальных сараев принадлежала ему. И весь дом, соблазненный деревенскими мечтами об индивидуальных ледниках, где бы стояли бочонки с солеными огурцами и кислой индивидуальной капустой, чего-то недоглядев, оказался у него в зависимости. Поэтому когда через поваленный забор хлынули блатные, то не было того оттенка пугливой ненависти, которого не нашлось бы в палитре художественно причесанного жениха Клавдии, когда он, озираясь, говорил о панченских. И если остальных панченских он понимал, потому что всю жизнь так или иначе покупал и передавал их пьяное отчаяние и лютое бездорожье, то Чирей был ему начисто непонятен. Жених только раскрывал рот, немел и задыхался и называл его "он", и каждое третье слово о Чирее было слово "убийца". И это слово утвердилось в сознании всех и сложилось как мнение, как сургучная печать на пакете с приговором, как ржавый гвоздь, что вбивают в гроб, в котором хоронят репутацию. Поэтому Чирей был приговорен. И приговорил его этот крысеныш, а остальные санкционировали, потому что, как это часто бывает, каждый думал, что таково мнение остального общества. И в особенный ужас вгоняло Клавдиного жениха, что Чирей знал, кто поставил сургучную печать.

Разве удержишь слух, если все, кроме жениха, знали, что Клавдия три года сопротивлялась брату Феде и не шла замуж, потому что сохла по Чирею, которого она часто видела из окна, когда он стоял со шпаной на углу переулка, а потом, оторвавшись от земли, влетал в задний вагон трамвая третий номер, который по Семеновской мчался покачиваясь, а Чирей вскакивал в вагон, как только Клавдия облокачивалась на подоконник. И только однажды они встретились глазами, когда весь двор, все дворы вдруг заголосили, закричали ребячьими голосами, и из-за школы-новостройки, над плоской крышей ее, вдруг начало выдвигаться огромное тело, оно росло, тупорылое, лезло в небо серебряной тушей, и наконец над Семеновской, над Благушей, над дворами, медленно, как во сне, поплыл дирижабль. Тогда все стояли, задрав головы, на углу переулка, и вдруг Федя заметил, что Клавдия смотрит на Чирея, а он на нее. И Чирей ушел, и Федя увел Клавдию, и дирижабль улетел. И вот теперь Чирей шел легко и удобно в шевиотовом костюме. Он шел поздравлять новобрачную, и с ним кое-кто из панченских. Была весна, цвела сирень и пели пташечки, и все стояли столбами и смотрели, как приближается неизвестно кто, а значит - убийца. Только Клавдия и домоуправ сидели на вкопанной скамье, и у Клавдии все шире открывались глаза, а у жениха - рот.

Михаил Леонидович Анчаров 1923-1990 - советский писатель, поэт, бард, драматург, сценарист и художник. Является одним из первых исполнителей в жанре авторская песня.

Во время войны стал писать песни на собственные стихи, исполняя их под собственный аккомпанемент на семиструнной гитаре. Считается основателем жанра авторской песни «первым бардом» ; Владимир Высоцкий называл Анчарова своим учителем. После войны наряду с сочинением песен и стихов пишет прозу первые рассказы опубликованы в 1964.

Ее детство прошло в провинции в глубоко религиозной семье с деспотичным отцом, слепо следующим законам Корана. Не выдержав диктата отца, Лейла убегает из дому в Стамбул, где оказывается втянутой в секс-индустрию. Несмотря на жестокость, царящую в мире торговли женским телом, Лейле придется через многое пройти и многое вынести, но ей удастся сохранить….

Он теперь хочет, Чтоб в ногу с веком, Чтоб прогрессивно, И чтоб модерн, И чтоб непонятно, И чтоб с намеком, И чтоб красиво По части манер. Слегка присолят, Распнут на дыбе, Потом застынут С куском во рту.

Для их музыкантов Стихи — это «рыба», И тискают песню, Как шлюху в порту. Все им понятно В подлунном мире. Поел, погрустил, Приготовил урок. Для них поэзия — Драма в сортире, Надо только Дернуть шнурок. Вакуум, вакуум! Поэты хотят Мещанина пугать.

itexts.net

Но Гошка от еды отказался, и она уложила его спать за занавеску на мягкую перину, постеленную на сундук. Гошка положил голову на ситцевую подушку без наволочки, и женщина погладила его по голове и долго стояла рядом, а потом ушла допиливать мужа за то, что у них нет детей. И Гошка ощущал неуют и чужую ласку и первый раз костенел от тоски по дому, который он с тех пор так и ищет всю жизнь. А наутро пришла за Гошкой женщина из милиции, но муж и жена не отдали его и сказали, пусть поживет у нас, и вообще если родители не найдутся… Но тут Гошка выскочил на холодный утренний двор и увидел, что идет Соколов, перешагивая через низкие дувалы, сложенные из белых камней, и молодой дядька увидел Соколова и закричал шепотом: — Товарищ Соколов… Оказалось, что он бывший вестовой Соколова, и все сразу наладилось. Мама плакала в новой комнате, которую она сняла, - с высокими окнами, как в больнице, и с белой дверью, у которой были стеклянные синие ручки с двух сторон, и Серега щелкал замком и, когда никто не смотрел, пытался лизнуть ручку. И Гошка тогда подумал впервые, что дети, наверное, все-таки для чего-нибудь нужны, если все к ним тянутся. Вот и Соколов тоже. А потом Панфиловы наконец уехали с Кавказа. И поезд стучал: тука-тук, тука-тук, и проплывали сначала кипарисы и горы, а потом тополя и мазанки, и пятнистые коровы топтали ромашки. С визгом и шелестом налетали на окна березовые рощи, и Кавказ вспоминался как одна пасмурно-весенняя гора, на которую Гошка лез в первый день приезда и на вершине признался, что его зовут Гошка.

Много раз в жизни потом, увидев вершину, Гошка по забывчивости лез напролом, и глотал воздух, и падал замертво. А потом поднимался и все равно шел обратно, не пропуская на этот раз ни одного витка. И многие близкие озлоблялись. Потому что ведь они видели его, обессилевшего, на пороге дома, а теперь он сбивал с толку, спутывал карты силы и слабости, и все удивлялись, как это у него хватало пороху дойти до вершины. А чему было удивляться, ведь он уже был там однажды и глотал серое небо. Во дворе Гошка, конечно, никому не рассказал о Соколове, но думал о нем все время. А рассказывал после приезда только о скучных киночудесах, и все слушали его с интересом, потому что на Благуше любили достоверные сплетни. Гошка рассказывал, как делают геройские поступки вроде тех, что совершал незабвенный Гарри Пиль, - например, человек лезет по вертикальной стене. Оказывается, рисуют на полу кирпичную стену, и человек ползет по полу, как червяк, а его снимают, завалив камеру набок, а потом показывают прямо, и получается, что человек лезет вверх, как герой, цепляясь неизвестно за что, по вертикальной стене, а на самом деле он червяком ползал по полу.

И потому все киноподвиги - липа. И наступило молчание, когда Гошка рассказал об этом. И потом кто-то сказал безразличным голосом: — Да, конечно. И все перешли к текущим дворовым делам, но что-то случилось все-таки. Никто ничего не мог понять, и Гошка ничего не мог понять, только всем было ясно - что-то произошло. И Гошке дали обидную кличку. А потом на старое трухлявое дерево, о котором ходили слухи, что его скоро спилят, так как оно жило только одной своей половиной и могло однажды обрушиться, на толстый сук этого дерева закинули длинную проволоку, а внизу приладили доску. Сук был на уровне третьего этажа, поэтому размах качелей был медленный и огромный, и один садился на доску, а остальные его начинали раскачивать, зацепив проволочным крючком за сиденье, и седок, задрав ноги, чтобы не задеть за землю, летел все быстрей над самой землей, и мимо проносилась серая пелена анохинского забора, и все длиннее путь, и все яростнее полет. И после своего рассказа Гошка понял, что все ждут, когда он сядет на летящую доску, а потом закричит: "Хватит!

А Гошка все не кричал, и ребята пролетали мимо, пролетали озверелые лица, анохинский двор становился все виднее, и уже можно было различить крыши его сараев, и дальние помойки, и даже кусок следующего двора по Майорову переулку, полуживое дерево стонало, а Гошка не кричал. И зацепил крюком пролетающую проволоку. Все повисли на крюке, проволочная петля качелей пошла вбок, перехлестнулась винтом, и Гошку чуть не вынесло с доски. Он еле успел соскочить па землю, свалился на четвереньки и на расшибленных коленках отполз от рушащегося с деревянным криком огромного сухого серого сука. Тяжкий удар в землю, скрип деревянных лохмотьев, топот убегающих ног. Потом ребята вернулись. Дерево раскололось сверху донизу и обнажило светлую, как коровье масло, живую древесину. А на земле, до самой асфальтовой дорожки, опоясывавшей дом, валялся серый сук. И возвышаясь над помойками, над серыми заборами, разделявшими дома, лоснясь сливочной молодой сердцевиной и шелестя листьями, стояло веселое дерево Благуши.

И Ванька Семин подошел и дал Гошке по шее, и Юрка с двойным прозвищем Шаляпин-Распутин расколол ему пуговицу канцелярской кнопкой, надетой на распяленную в пальцах резинку, и Мишка Баканов повторил страшную для самолюбия кличку - "ощипанный ковбоец", которая теперь звучала не обидно, а с какой-то рваной лихостью. Потом отнесли серый сук в конец двора за недостроенные навечно сараи и перекинули его к панченским, и там, у панченских, вскоре заработала пила, а потом печной дым над промятой крышей Грыбова дома, запах картошки, ворованной на огородах за линией и жаренной на подсолнечном масле, сытое шлепанье карт - на панченском дворе, и дым папирос в синем-синем настоящем вечернем небе, и тихое пение Цыгана-Маши: "Соколовский хор у Яра был когда-то знаменит, соколовская гитара до сих пор в ушах звенит…" А потом сытые ребята лежали в траве и синее-синее настоящее небо, как будто накурились планчика, божьей травки, гашиша, весеннего наркотика, и глядели на розовые трубные, органные журавлиные облака. Он вошел в класс летящей походкой всадника. У него была литая фигура гимнаста, залысый череп и мушкетерская эспаньолка. Ему было за пятьдесят. Он вошел в класс и сказал: — Мужчинки, пора становиться гимнастами. Запахло прериями, чернильницы блеснули как смит - вессоны, снизу из школьной столовой потянуло джином и пороховым дымом, и у всех девочек стали черные мексиканские глаза. В физкультурном зале он подошел к турнику и подтянулся на одной руке, сделав "преднос" - ноги параллельно паркету, оттянутые носки, твердый живот в квадратах мышц, вздувшийся бицепс правой руки, - он провисел шестьдесят секунд и легко спрыгнул. Девочки в него влюбились сразу, в старого рыцаря.

Он собрал всех самых слабых мальчиков, и через полгода у них стали сильные шеи и спокойные глаза силачей. Мальчики ходили за ним стеной. Учителя вздохнули с облегчением. Потому что жирная стрела графика успеваемости старших классов вознеслась в учительской в заоблачные выси. Учителя молились на старого рыцаря, и он занимался физкультурой и не претендовал на ихнюю славу в роно. Потом произошел случай с Малиной. У этого низкорослого белобрысого ученика четвертого класса была круглая голова, стриженная под городового, торчащие уши, и его боялись старшеклассники. Потому что он был хулиган. Он мог делать что угодно - за ним стоял его брат Мащинин, "Малина" по уличной кличке, увеличенная вдвое модель Малины-младшего.

Когда на стадионе "Лесдрев" кончался футбол, то на углу Медового и Семеновской, у остановки трамвая номер 14, сначала на тротуаре, а потом на рельсах клокотала и рассыпалась с топотом и милицейскими свистками огромная драка. Считают - блатные опаснее хулиганов. Это все же ошибка. Конечно, человеку, которого ударили финкой, безразлично, кто это сделал - хулиган или уголовник, но для общества в целом это не вовсе безразлично. В те годы блатными становились с отчаяния, а хулиганами с жиру. В блатные шли деклассированные, а хулиганы прятались за спину класса. Потому что блатной - это человек, не нашедший применения, а хулиган - это бездарность, желающая стать нормой. Потому что тогда за блатными стояла социальная трагедия, а за хулиганами - чувство неполноценности. Это не оправдание тогдашней уголовщины, но жизнь показала - блатному, чтобы "завязать", нужно уверовать в справедливость, а хулиган боится справедливости как огня.

Потому что он классовый нуль. Поэтому уголовники нуждались в доверии, а на хулигана действовала только палка. Хулиган - это резерв фашизма. Мало кто понимал это в те годы, но Гошка прекрасно помнит, что для панченских слово "хулиган" было ругательством, равным слову "дерьмо", и за это слово они лезли на нож. И потому, когда мимо огромной компании Малины-старшего цепочкой шли панченские, запахивая клифты, малининские расступались, и в глазах у них появлялось что-то собачье. Потому что они понимали - эти церемониться не станут, не в милиции, где они, меланхолически хлюпая носами, обещают исправиться и повышать производительность труда. И вот однажды прорвалась стихия. Малина-младший с кучей четвероклассников гонялся по этажу за девочками старших классов и бил их, а парни стояли в углу, с белыми лицами, делая вид, что ничего не происходит, хотя над ними издевались младенцы, а учителя звонили в милицию, и все это только потому, что у младшего Малины был брат. Когда Гошка, который всегда сбегал с уроков химии и немецкого, спустился на перемене с чердака, он увидел, вопящую толпу щенков и Малину с белыми глазами.

Гошка, еще ничего не поняв, щелкнул его по лбу, и тот ничего не сказал и пробежал мимо, а за ним остальные, удивленно оглядываясь. И тут с лестничной площадки в коридор легко шагнул Петр Кириллович, учитель физкультуры, которого кто-то догадался вызвать. Ну, это было великолепно! Несведущий в новых веяниях Малина, представьте себе, замахнулся на него кулаком и сказал: — Давай-давай… Ну, это было великолепно! Старик протянул руку, за шиворот поднял Малину в воздух и так, держа в воздухе на вытянутой руке двенадцатилетнего парня, объяснил всем хлюпам, каким должен быть мужчина, когда имеет дело с хулиганом. Малина убедительно завыл, потому что пиджак резал ему подмышки, и все увидели полное и безоговорочное унижение Малины и его брата, потому что Петр Кириллович, конечно, один мог уничтожить десятерых, и старшеклассники сразу стали тиграми и разогнали армию из четвертого класса. После этого над головой старого джигита возник ореол золотого перелива, а на уроки физкультуры потянулись, как на молебен. И тогда Гошка перестал ходить на физкультуру из-за какой-то непонятной обиды. И только когда он увидел, как по Семеновской мимо компании Малины и мимо панченских проходит Соколов, он понял причину своей обиды и возликовал.

Когда Соколов проходил мимо малининских, не по-уставному заложив руки в карманы галифе, то все они начинали улыбаться ему, как ясному солнцу, и тянулись навстречу, как ромашки, готовые с детским смущением оборвать на себе все лепестки, чтобы узнать: любит, не любит? Потому что знали твердо - ненавидит, и не могли понять - почему. Ведь видели же они, как он проходит мимо панченских, ответно кивая на молчаливые приветствия и иногда останавливаясь, чтобы спросить: — …Ты, что ли? Это не наши, начальник. Потом прикуривал и шел дальше, не мешая расцветать здесь достоинству. И панченские глядели ему вслед и молча курили. И как Гошка гордился тем, что различал Соколова в толпе курортников и что Соколов угадал в панченских запутавшихся, а в малининских предателей, и потому хотел панченских привести в рабочий класс, а малининских изгнать. Гошка от панченских слышал, как Соколов пришел в милицию. Ну, это была отчетливая история, и тянулась она по цепочке через начальника кадров с "Ремзавода", который слышал ее от своего приятеля.

После германской Соколов вернулся в свой большой город, а комендантом там был старый латыш Кин, рабочий с электрического завода. Завод этот Всеобщая электрическая компания эвакуировала из Риги в начале германской войны, и когда Соколов вернулся, в городе было трудно, потому что по ночам резвилась непонятная банда. Во всех городских домах - железные ворота с окошечками и домовая охрана. Банда подъезжала и в окошечко показывала ордер на обыск с печатью Чека. А потом входили, запирали ворота, грабили весь дом и пытали - загоняли иголки под ногти и спрашивали насчет золота и ценностей. Город стонал от этих дел, которые подло совершались именем власти, и Советская власть поэтому подвергалась недоверию и ужасу. И комендант Кин никак не мог узнать, что за банда. А потом ему открыли, где она помещается, и все стало понятно. Она помещалась напротив комендатуры, на втором этаже, в особняке профессора Бугреева… Еще при первом городском Совете организовали роту из случайных людей, уходивших с фронта.

А когда учредили Всероссийскую Чека, то роту эту в Чека, конечно, не взяли как разложившуюся и собирались ее либо расформировать, либо отправить на фронт. Вот тут-то рота и стала бандой… Когда Соколов с вокзала пришел ночью в комендатуру спросить о своей дальнейшей жизни, то старый Кин принял его плохо. Потому что был в гневе из-за этой банды, позорившей чистое дело революции. Он оглядел Соколова и сообщил ему, что и как, и Соколов тихо и некультурно выругался и стал железный. Тогда Кин позвал его к окну и спросил - может ли Соколов один снять вон того часового, и чтобы не было стрельбы. Соколов спросил, нет ли у Кипа папирос, и Кин сказал - есть. Соколов взял папиросы и ушел, прихватив комендантово полотенце с мраморного умывальника. Он спустился вниз, пошел к часовому и взял папироску в рот. А когда не нашел спичек, обратился к часовому.

Тот попросил папироску, потому что это была редкость в те времена, стал закуривать и сунул винтовку под мышку. Соколов накинул ему на лицо полотенце, завязал узлом вместе с папиросой, заломил ему руки и отнес часового к коменданту. Часовой даже не пикнул, потому что Соколов был в гневе. И старый Кин постановил: "Вот тебе револьвер, и пойдем брать банду, но стрелять ты будешь как можно меньше". И они с Соколовым вдвоем пошли брать банду, спустились вниз, и Соколов увидел, что дом окружают наши солдаты. Соколов вслед за старым Кином поднялся на второй этаж Бугреева дома и увидел заснувшего у коптилки дневального. И тут Соколов, конечно, его тоже отнес вниз солдатам, а потом вернулся, и старый Кин распахнул дверь с ужасным криком: — Ни с места! Руки вверх! В него выстрелили и ранили, а Соколов выстрелил и убил.

Кин поднял немецкую гранату на длинной- ручке, и так они вдвоем забрали всю банду, а у нее были пулеметы. И Соколов остался у старого Кина до самой его смерти, а потом остался совсем. Потому что он ненавидел изменников революционного рабочего класса. И тогда Гошка понял, почему он перестал ходить на физкультуру. Просто он не ту силу искал. Не хотел физкультурой завоевывать жизненную безопасность, не хотел отличаться от Малины только мышцами и образованием, потому что это не спасет от Малины, и не успеешь оглянуться, как сам станешь Малиной и будешь давить слабого и улыбаться сильному, как ромашка. И Гошка понял со счастливой яростью, что спасение от Малины могло прийти только от Соколова, а не от Петра Кирилловича, потому что в Соколове была революция, святой бой, а в Петре Кирилловиче всего лишь вестерн, ковбойский кинобоевик. Потому что у Петра Кирилловича и его учеников была сила для себя, а у Соколова и его учеников была сила для всех, а это всегда побеждает, хотя иногда от усталости и кажется, что это не так. Однажды утром в Майоров переулок въехала карета "Скорой помощи".

Было так рано, что никто еще не успел завопить: "Скорая! Утро было прохладное, и пахло травой. Рявкнул заводской гудок, и из подъездов потянулись жильцы на работу, и мало кто заметил "Скорую помощь", которая обогнула дом и ушла в тень, возле котельной. Но все же кое-кто заметил, и через черные подъезды стали выскакивать ребята, поеживаясь от утренника. Тень от дома не доставала анохинского забора, и потому те, кто успел проснуться, уселись на травянистый бугор вдоль забора, освещенного солнцем, на серых досках которого уже гудели утренние мухи, и ослепительно желтели в траве цветы одуванчиков. Потом из котельной, которая косой крышей уходила в сопящую угольным дымом глубину, из железной двери два санитара вынесли рыжего дядю Васю-истопника, и голова его, пегая от седины, свисала вниз, как будто дядя Вася вглядывался в щербатые ступени, над которыми его проносили, в черные от шлака трещины асфальта, скрывавшего землю. И как будто в первый раз дядя Вася увидел небо, когда его клали в машину и перевернули на спину и голова его откинулась назад. Словно увидев синее небо, он закрыл глаза и побелел, как старая кость среди бурой полыни в степи, заглядевшейся в синее небо. Похороны дяди Васи прошли незаметно, зато поминки запомнились, потому что на этих поминках все заметили Нюшку Селезневу, истопникову дочку.

На поминках сначала выпили под застольную речь нового домоуправа и постановили считать усопшего хорошим человеком. А потом развеселились и даже пытались спеть - "Вместе с острой саблей пику подари" и "Не спи, вставай, кудрявая". Но вдова, которая на кухне, обливаясь слезами, прикидывала, кто из гостей принес пол-литра, а кто не принес, это пение пресекла и сказала, что поминать поминайте, а распевать тут нечего, не на гулянке. Гости поперхнулись и замолчали, и вдруг все заметили - на Нюшке серое шерстяное платье с длинными рукавами, закрытое до горла, с кружевным воротником и заколото брошкой, длинные плавные ноги, длинные плавные руки, и вся она в этом платье как резиновая. Волосы она уложила назад, щеки горят, и верхняя губа приподнята, так что рот колечком полуоткрыт, не то удивленно, не то растерянно, и тут все увидели - выросла, и серые глаза в крапинку, и тут все увидали - красавица. Она сказала: — Мама, а чего вы их уговариваете? Посидели, и гоните их в шею. Кто-то крякнул в тишине. А алый рот у нее был приоткрыт удивленно.

И такая сила была в ней, шестнадцатилетней, что гости начали барахлить ногами и стульями и выползать в двери, а потом на кухню, на лестничную площадку, а потом кто во двор допевать песни, а кто по квартирам, спотыкаясь на лестницах. А Нюшка все сидела за столом и смотрела в окно, и рот у нее был полуоткрыт. И за столом остался только дед Филиппов, общий предок всех Филипповых по боковой линии, балагур и пьяница, он торговал на Преображенском рынке нереальными конями, а потом на Колхозном рынке возле стадиона "Лесдрев", что у каланчи, а теперь всюду развивалось народное искусство, и деда взяли консультантом Загорского дома игрушек, и убили двух зайцев сразу - очистили колхозный рынок от рассадника дурного ремесленного вкуса и приобрели для Дома игрушек великого мастера по народной деревянной резьбе. Теперь дед сидел за столом и смотрел на Нюшку соображающими глазами. А потом он засмеялся. Рыба такая есть. Чистая минога. Сейчас милицию позову. Потому что он не пошел в дверь, а кряхтя лез через окно на потеху молодому населению, которое толклось у котельной.

Он сидел верхом на подоконнике и тоже поглядывал на всю честную компанию, ожидавшую событий чрезвычайной важности. Потому что дед - это крепкий орешек, это вся старая Благуша, ее живой символ, ее вольница, ее дух, мечтательный и отчаянный, ее настырность и выдумка. А в Миноге хотя и увидели незнакомую еще силу, однако сомневались, что и деда она сощелкнет, как сощелкнула пустяковых своих гостей. Но тут к котельной подошел домоуправ, и все поняли, что дед проиграл. Потому что не было еще такого домоуправа, который любил бы деда Филиппова. И это было сказано таким манером, что домоуправ встрепенулся, как полковая лошадь при звуке трубы. Нюшка опять взяла деда за рукав. Она была сильнее всех. Свое незапятнанное пролетарское происхождение она только что получила в наследство, и оно было неотменимо, так как дядя Вася-то умер, а у деда, наверно, и происхождения никакого не было.

У него, может быть, было дворянское происхождение. Ведь знали же про него, что он, богохульник, дважды в год - 29 января и 10 февраля по старому и по новому стилю - ставил здоровенную свечу в Елоховской церкви в память болярина Александра Сергеевича Пушкина, невинно убиенного. Хотя с другой стороны, нельзя же считать, что ты происходишь от того, кого любишь. Тому, что говорил дед Филиппов, на Благуше хотя и со смешком, но верили свято - все, что он говорил, подтверждалось на практике. Дед жил так долго, что обычно заодно доживал и до подтверждения своих прогнозов, а это не каждому дано. Поэтому про него говорили, что дед "может". Например, дед предсказывал, что будет революция, когда еще германская война не начиналась, а был финансовый бум, или, как теперь говорят, экономическое чудо, и каждый мог заработать, и на Благуше появилась праздничная одежда, и у баб козловые сапожки и шали со стеклярусом, и было что выпить и чем закусить, и бублик стоил полкопейки. И строились доходные дома, и Благушинская больница с чугунной решеткой - модерн - переплетающиеся лилии и жеманные чугунные ленты, и синематограф "Сокол", где крутили фильму про любовь скрипача из народа, загубленного небрежной женщиной в мехах, и фильму про бегство графа Толстого от жены-графини - умирать на железнодорожном полустанке, заснятую фирмой Патэ. А "Разбойник Антон Кречет" и "Нат Пинкертон" стоили по четыре копейки за выпуск, и возле Введенского народного дома начали строить завод электрических лампочек в виде рыцарского замка с башнями.

И все равно дед тогда сказал: — Похоже, что скоро революция будет почище, чем в пятом годе. И это помнили поредевшие в гражданскую войну старожилы.

Их жизнь — утверждение высокой человеческой нормы, провозглашенной революцией. Поэт должен иметь происхождение, должен знать, откуда он.

Это было настоящее, а не в кино. Гошка окостенел на балконе, а горец что-то крикнул, хлестнул плеткой коня и исчез в искрах и в серебряном клацанье подков. Гошка раскрыл чемодан, вытащил амуницию, оделся, осмотрел себя в пузырчатом зеркале шкафа и, положив руку на кинжал, вышел из номера. Он долго бродил по улицам, зорко оглядывая молчаливые пасмурные дома, но никого не убил и никого не защитил. А потом ему вдруг стало стыдно. Он вернулся в гостиницу и снял черкеску. Откуда пришел стыд, он знал. Он же не горец, а просто выряженный в черкеску московский мальчик двенадцати лет, которого привезла мама, и потому он не настоящий, а нарисованный. Ну, проехал горец в красивой одежде. Значит, у них такую носят. А у нас носят другую. Мятые штаны с отрывающимися пуговицами и москвошвеевскую кепку с написанной чернилами ценой на подкладке, и неувядаемую рубашку — апаш, и еще носят сиреневые футболки с подкатанными рукавами, и пайковый хлеб в кошелке, ситный и пеклеванный, и слипшиеся комки конфет-подушечек. Он вернулся в гостиницу, снял нарисованную черкеску и больше не надевал ее никогда, как больше никогда не носил лука со стрелами, не втыкал в волосы журавлиных перьев, не дрался на шпагах за мадам Бонасье. Гошка понял, что он не хочет играть роль, и сказал — «на фиг» и что не пойдет в артисты. Кстати, злополучную картину, конечно, закрыли. Потому что от сценария остались, как обычно, одни поправки, и на студии, как обычно, очень кричали взрослые. И в дальнейшем Гошкины карьеры рушились из-за тех же самых причин — из-за ревности близких, из-за поправок, которые навязали посторонние, и из-за того, что он сам говорил — «на фиг», когда видел над головой вместо журавлиных облаков дешевое нарисованное небо. А потом Гошка прилип к этому человеку и ходил за ним, как собачонка. Но это знал только Гошка, а всем окружающим казалось — нет, не собачонка, а просто двое молчаливых друзей прогуливаются по скрипучим дорожкам, пьют нарзан и обмениваются скупыми мужскими словами. Но насчет скупых слов опять же знал только Гошка, а всем окружающим казалось, что Гошка трещит без умолку, шагая рядом с лысым мужчиной. Никогда еще Гошка столько не разговаривал. Он говорил не переставая, заговариваясь до одышки, и ночью лежал в постели, разинув рот и выпучив глаз, как дохлая рыба на песке, и все вспоминал — чего он еще не договорил и какую мысль надо будет развить завтра. Так что даже если Гошкин монолог поделить поровну на двух человек, то и тогда это было бы похоже на диспут двух трепачей. Впрочем, и потом в случаях острой влюбленности Гошка или молол не переставая, или безмолвствовал и таращился, как окорок на витрине. А потом Гошка потерялся. Это случилось после того, как он посмотрел немой фильм «Тихий Дон» и ему понравились и Аксинья и Григорий, но дело не в этом, а в немце. Там в одном кадре мелькнуло и задержалось лицо немца, которого Григорий на войне проткнул пикой. Гошка в кино ничего никому не сказал, спокойно пошел домой и перестал болтать совсем, а этот человек на него поглядывал и даже разговорился с мамой и Серегой. И только ночью Гошка не мог заснуть, не мог больше сдерживаться, заплакал, и не с кем было поговорить. Немцу было страшно, и он кричал, а Григорий уже не мог остановить пику. До сих пор Гошка думал, что всегда можно добиться прощения, если очень кричать. А этого не простили. Мама поднялась и спросила: — Что с тобой? И мама очень долго стояла в темноте черным силуэтом. А потом сказала: — Это кино. Это не настоящее. Спи, сынок. И Гошка хотя и сам знал, что кино, и это ему не помогало, тут вдруг сразу успокоился и заснул. А наутро пришел этот человек и сказал маме, что нашел ей другую комнату, не на окраине, на горе, а близко от столовой, в центре, и недалеко от его собственной комнаты, и если ребятам что нужно, то он будет под боком. И мама сказала, пожалуй, надо переехать, а то здесь слишком мрачно и по ночам дерутся карачаевские парни. И тут послышался крик с улицы, и хотя светило солнце, опять началась драка и пробежали какие-то люди, а потом милиционер. И человек этот и, конечно, Гошка за ним подошли к толпе, и вдруг кто-то оглянулся и пропустил человека, а потом еще кто-то оглянулся, и кого-то он сам отодвинул тяжелой рукой, и вдруг драка утихла, потому что все расступились, и мужчина с разбитым ухом вытаращил глаза, снял кепку с длинным козырьком и сказал по-русски: — Здравствуйте, товарищ Соколов. И зашелестело… Соколов… Соколов… Так Гошка впервые услышал его фамилию. А потом, конечно, о драке никто и не вспоминал больше, все закурили и уклончиво спрашивали, как ему здесь отдыхается, и по лицам было видно, что никто не верит этой басне, этой липе, этой туфте, что Соколов просто так отдыхает на курорте, потому что все прекрасно помнили, как он здесь кончал банду Джамала, а Соколов, конечно, зазря не приедет в Кисловодск, и Гошка совсем онемел, потому что он угадал, угадал этого человека, и ему казалось, что в толпе шелестит: «Панфилов… Панфилов приехал… Памфилий зазря не приедет…» А потом Соколов весь день провел с Гошкой и даже говорил о чем-то, но Гошка презрительно не запомнил ничего, потому что он изнемогал от гордости и обиды, так как по дорожкам парка ходили и останавливались у книжных ларьков военные со шпалами и ромбами, и у них сияли на гимнастерках ордена Красного Знамени. Соколову надоело Гошкино молчание, и он понял, что иначе нельзя, сходил переодеться и вернулся с двумя орденами Красного Знамени, и Гошка стал совсем счастливый, и теперь было все хорошо и справедливо, и в ушах у него шелестело: «Памфилий даром не приедет… Это он разбил банду Джамала, и на груди у него сияют боевые ордена». А мама тем временем переезжала на новую квартиру, и адреса Гошка не знал. Уже поздно вечером, когда толпы отдыхающих бродили по улице под названием Пятачок, Гошка отошел к ларьку купить почтовой бумаги с синей картинкой, изображавшей горы. А когда вернулся на старое место, не нашел ни мамы, ни Сереги, ни Соколова — толпа все перепутала, и Гошка потерялся. Гошка и раньше терялся и потом. Но теперь Гошка потерялся в чужом городе, и все уже разошлись, и где-то, наверно, метались и искали Гошку мама и Соколов. В милиции горел свет, и вдаль уходил коридор с каменным полом, как в школьной раздевалке, и Гошка не решался войти. А в руках у него была книжка. Он таскал ее с утра и читал на скамейках, когда кто-нибудь останавливал Соколова, и они выкуривали по папироске. А теперь в книжке были заложены эти проклятые листки бумаги с синими картинками Кавказа, и они все время вываливались. Ну, наконец Гошку заметили и отдали какому-то молодому дядьке, который раньше работал в милиции, и у него Гошка может выспаться как следует, а утром разберемся. И Гошка пошел с ним все дальше и дальше от освещенных улиц, и все громче лаяли собаки, когда они с этим дядькой перелезли через дувалы, и Гошка подумал, все дальше от дома, и ничего не поделаешь, и надо идти, и все ярче светили звезды. Они вошли в хату, на столе горела керосиновая лампа и сидела жена молодого дядьки со своей приятельницей, и Гошка сел на стул и пытался читать свою книжку, глаза у него слипались, а на сердце было тесно и пусто, и он только слышал, как жена и приятельница пилили этого дядьку за болтовню с курортницами и забыли про Гошку, у жены и у дядьки не было детей, и оттого все несчастья, и у Гошки на сердце было то пусто, то тесно, и жена все время поглядывала на Гошку непонятными глазами, а потом спохватилась, что он не накормлен. Но Гошка от еды отказался, и она уложила его спать за занавеску на мягкую перину, постеленную на сундук. Гошка положил голову на ситцевую подушку без наволочки, и женщина погладила его по голове и долго стояла рядом, а потом ушла допиливать мужа за то, что у них нет детей. И Гошка ощущал неуют и чужую ласку и первый раз костенел от тоски по дому, который он с тех пор так и ищет всю жизнь. А наутро пришла за Гошкой женщина из милиции, но муж и жена не отдали его и сказали, пусть поживет у нас, и вообще если родители не найдутся… Но тут Гошка выскочил на холодный утренний двор и увидел, что идет Соколов, перешагивая через низкие дувалы, сложенные из белых камней, и молодой дядька увидел Соколова и закричал шепотом: — Товарищ Соколов… Оказалось, что он бывший вестовой Соколова, и все сразу наладилось. Мама плакала в новой комнате, которую она сняла, — с высокими окнами, как в больнице, и с белой дверью, у которой были стеклянные синие ручки с двух сторон, и Серега щелкал замком и, когда никто не смотрел, пытался лизнуть ручку. И Гошка тогда подумал впервые, что дети, наверное, все-таки для чего-нибудь нужны, если все к ним тянутся. Вот и Соколов тоже. А потом Панфиловы наконец уехали с Кавказа. И поезд стучал: тука-тук, тука-тук, и проплывали сначала кипарисы и горы, а потом тополя и мазанки, и пятнистые коровы топтали ромашки. С визгом и шелестом налетали на окна березовые рощи, и Кавказ вспоминался как одна пасмурно-весенняя гора, на которую Гошка лез в первый день приезда и на вершине признался, что его зовут Гошка. Много раз в жизни потом, увидев вершину, Гошка по забывчивости лез напролом, и глотал воздух, и падал замертво. А потом поднимался и все равно шел обратно, не пропуская на этот раз ни одного витка. И многие близкие озлоблялись. Потому что ведь они видели его, обессилевшего, на пороге дома, а теперь он сбивал с толку, спутывал карты силы и слабости, и все удивлялись, как это у него хватало пороху дойти до вершины. А чему было удивляться, ведь он уже был там однажды и глотал серое небо. Во дворе Гошка, конечно, никому не рассказал о Соколове, но думал о нем все время. А рассказывал после приезда только о скучных киночудесах, и все слушали его с интересом, потому что на Благуше любили достоверные сплетни. Гошка рассказывал, как делают геройские поступки вроде тех, что совершал незабвенный Гарри Пиль, — например, человек лезет по вертикальной стене. Оказывается, рисуют на полу кирпичную стену, и человек ползет по полу, как червяк, а его снимают, завалив камеру набок, а потом показывают прямо, и получается, что человек лезет вверх, как герой, цепляясь неизвестно за что, по вертикальной стене, а на самом деле он червяком ползал по полу. И потому все киноподвиги — липа. И наступило молчание, когда Гошка рассказал об этом. И потом кто-то сказал безразличным голосом: — Да, конечно. И все перешли к текущим дворовым делам, но что-то случилось все-таки. Никто ничего не мог понять, и Гошка ничего не мог понять, только всем было ясно — что-то произошло. И Гошке дали обидную кличку. А потом на старое трухлявое дерево, о котором ходили слухи, что его скоро спилят, так как оно жило только одной своей половиной и могло однажды обрушиться, на толстый сук этого дерева закинули длинную проволоку, а внизу приладили доску. Сук был на уровне третьего этажа, поэтому размах качелей был медленный и огромный, и один садился на доску, а остальные его начинали раскачивать, зацепив проволочным крючком за сиденье, и седок, задрав ноги, чтобы не задеть за землю, летел все быстрей над самой землей, и мимо проносилась серая пелена анохинского забора, и все длиннее путь, и все яростнее полет. И после своего рассказа Гошка понял, что все ждут, когда он сядет на летящую доску, а потом закричит: «Хватит! А Гошка все не кричал, и ребята пролетали мимо, пролетали озверелые лица, анохинский двор становился все виднее, и уже можно было различить крыши его сараев, и дальние помойки, и даже кусок следующего двора по Майорову переулку, полуживое дерево стонало, а Гошка не кричал. И зацепил крюком пролетающую проволоку. Все повисли на крюке, проволочная петля качелей пошла вбок, перехлестнулась винтом, и Гошку чуть не вынесло с доски. Он еле успел соскочить па землю, свалился на четвереньки и на расшибленных коленках отполз от рушащегося с деревянным криком огромного сухого серого сука. Тяжкий удар в землю, скрип деревянных лохмотьев, топот убегающих ног. Потом ребята вернулись. Дерево раскололось сверху донизу и обнажило светлую, как коровье масло, живую древесину. А на земле, до самой асфальтовой дорожки, опоясывавшей дом, валялся серый сук. И возвышаясь над помойками, над серыми заборами, разделявшими дома, лоснясь сливочной молодой сердцевиной и шелестя листьями, стояло веселое дерево Благуши. И Ванька Семин подошел и дал Гошке по шее, и Юрка с двойным прозвищем Шаляпин-Распутин расколол ему пуговицу канцелярской кнопкой, надетой на распяленную в пальцах резинку, и Мишка Баканов повторил страшную для самолюбия кличку — «ощипанный ковбоец», которая теперь звучала не обидно, а с какой-то рваной лихостью. Потом отнесли серый сук в конец двора за недостроенные навечно сараи и перекинули его к панченским, и там, у панченских, вскоре заработала пила, а потом печной дым над промятой крышей Грыбова дома, запах картошки, ворованной на огородах за линией и жаренной на подсолнечном масле, сытое шлепанье карт — на панченском дворе, и дым папирос в синем-синем настоящем вечернем небе, и тихое пение Цыгана-Маши: «Соколовский хор у Яра был когда-то знаменит, соколовская гитара до сих пор в ушах звенит…» А потом сытые ребята лежали в траве и синее-синее настоящее небо, как будто накурились планчика, божьей травки, гашиша, весеннего наркотика, и глядели на розовые трубные, органные журавлиные облака. Он вошел в класс летящей походкой всадника. У него была литая фигура гимнаста, залысый череп и мушкетерская эспаньолка. Ему было за пятьдесят. Он вошел в класс и сказал: — Мужчинки, пора становиться гимнастами. Запахло прериями, чернильницы блеснули как смит — вессоны, снизу из школьной столовой потянуло джином и пороховым дымом, и у всех девочек стали черные мексиканские глаза. В физкультурном зале он подошел к турнику и подтянулся на одной руке, сделав «преднос» — ноги параллельно паркету, оттянутые носки, твердый живот в квадратах мышц, вздувшийся бицепс правой руки, — он провисел шестьдесят секунд и легко спрыгнул. Девочки в него влюбились сразу, в старого рыцаря. Он собрал всех самых слабых мальчиков, и через полгода у них стали сильные шеи и спокойные глаза силачей. Мальчики ходили за ним стеной. Учителя вздохнули с облегчением. Потому что жирная стрела графика успеваемости старших классов вознеслась в учительской в заоблачные выси. Учителя молились на старого рыцаря, и он занимался физкультурой и не претендовал на ихнюю славу в роно. Потом произошел случай с Малиной. У этого низкорослого белобрысого ученика четвертого класса была круглая голова, стриженная под городового, торчащие уши, и его боялись старшеклассники. Потому что он был хулиган. Он мог делать что угодно — за ним стоял его брат Мащинин, «Малина» по уличной кличке, увеличенная вдвое модель Малины-младшего. Когда на стадионе «Лесдрев» кончался футбол, то на углу Медового и Семеновской, у остановки трамвая номер 14, сначала на тротуаре, а потом на рельсах клокотала и рассыпалась с топотом и милицейскими свистками огромная драка. Считают — блатные опаснее хулиганов. Это все же ошибка. Конечно, человеку, которого ударили финкой, безразлично, кто это сделал — хулиган или уголовник, но для общества в целом это не вовсе безразлично. В те годы блатными становились с отчаяния, а хулиганами с жиру. В блатные шли деклассированные, а хулиганы прятались за спину класса. Потому что блатной — это человек, не нашедший применения, а хулиган — это бездарность, желающая стать нормой. Потому что тогда за блатными стояла социальная трагедия, а за хулиганами — чувство неполноценности. Это не оправдание тогдашней уголовщины, но жизнь показала — блатному, чтобы «завязать», нужно уверовать в справедливость, а хулиган боится справедливости как огня. Потому что он классовый нуль. Поэтому уголовники нуждались в доверии, а на хулигана действовала только палка. Хулиган — это резерв фашизма. Мало кто понимал это в те годы, но Гошка прекрасно помнит, что для панченских слово «хулиган» было ругательством, равным слову «дерьмо», и за это слово они лезли на нож. И потому, когда мимо огромной компании Малины-старшего цепочкой шли панченские, запахивая клифты, малининские расступались, и в глазах у них появлялось что-то собачье. Потому что они понимали — эти церемониться не станут, не в милиции, где они, меланхолически хлюпая носами, обещают исправиться и повышать производительность труда. И вот однажды прорвалась стихия. Малина-младший с кучей четвероклассников гонялся по этажу за девочками старших классов и бил их, а парни стояли в углу, с белыми лицами, делая вид, что ничего не происходит, хотя над ними издевались младенцы, а учителя звонили в милицию, и все это только потому, что у младшего Малины был брат. Когда Гошка, который всегда сбегал с уроков химии и немецкого, спустился на перемене с чердака, он увидел, вопящую толпу щенков и Малину с белыми глазами. Гошка, еще ничего не поняв, щелкнул его по лбу, и тот ничего не сказал и пробежал мимо, а за ним остальные, удивленно оглядываясь. И тут с лестничной площадки в коридор легко шагнул Петр Кириллович, учитель физкультуры, которого кто-то догадался вызвать. Ну, это было великолепно! Несведущий в новых веяниях Малина, представьте себе, замахнулся на него кулаком и сказал: — Давай-давай… Ну, это было великолепно! Старик протянул руку, за шиворот поднял Малину в воздух и так, держа в воздухе на вытянутой руке двенадцатилетнего парня, объяснил всем хлюпам, каким должен быть мужчина, когда имеет дело с хулиганом. Малина убедительно завыл, потому что пиджак резал ему подмышки, и все увидели полное и безоговорочное унижение Малины и его брата, потому что Петр Кириллович, конечно, один мог уничтожить десятерых, и старшеклассники сразу стали тиграми и разогнали армию из четвертого класса. После этого над головой старого джигита возник ореол золотого перелива, а на уроки физкультуры потянулись, как на молебен. И тогда Гошка перестал ходить на физкультуру из-за какой-то непонятной обиды. И только когда он увидел, как по Семеновской мимо компании Малины и мимо панченских проходит Соколов, он понял причину своей обиды и возликовал. Когда Соколов проходил мимо малининских, не по-уставному заложив руки в карманы галифе, то все они начинали улыбаться ему, как ясному солнцу, и тянулись навстречу, как ромашки, готовые с детским смущением оборвать на себе все лепестки, чтобы узнать: любит, не любит? Потому что знали твердо — ненавидит, и не могли понять — почему. Ведь видели же они, как он проходит мимо панченских, ответно кивая на молчаливые приветствия и иногда останавливаясь, чтобы спросить: — …Ты, что ли? Это не наши, начальник. Потом прикуривал и шел дальше, не мешая расцветать здесь достоинству. И панченские глядели ему вслед и молча курили. И как Гошка гордился тем, что различал Соколова в толпе курортников и что Соколов угадал в панченских запутавшихся, а в малининских предателей, и потому хотел панченских привести в рабочий класс, а малининских изгнать. Гошка от панченских слышал, как Соколов пришел в милицию. Ну, это была отчетливая история, и тянулась она по цепочке через начальника кадров с «Ремзавода», который слышал ее от своего приятеля. После германской Соколов вернулся в свой большой город, а комендантом там был старый латыш Кин, рабочий с электрического завода.

Для бесплатного просмотра предоставляются: аннотация, публикация, отзывы, а также файлы для скачивания. Читать полностью.

Анчаров Михаил Леонидович читать онлайн

Анчаров Михаил Леонидович Этот синий апрель Повесть Поэт должен иметь происхождение, должен знать, откуда он. Этот синий апрель М.: Советская Россия, 1969 г. Серия: Короткие повести и рассказы. Анчаров Михаил Леонидович Этот синий апрель. Повесть. По изданию: М.: "Сов. Россия", 1973. Михаил Леонидович Анчаров бесплатно на сайте. Анчаров Михаил Леонидович ‍ читать книгу онлайн бесплатно и без регистрации полностью (целиком) на пк и телефоне. Этот синий апрель. Автор: Анчаров Михаил Леонидович. Жанр: Советская классическая проза. Анчаров Михаил Леонидович. Этот синий апрель. Повесть. По изданию: М.: "Сов. Россия", 1973.

itexts.net

третье прозаическое произведение М. Анчарова. Главный герой повести Гошка Панфилов, поэт, демобилизованный офицер, в ночь перед парадом в честь. Аннотация: Повесть «Этот синий апрель» — третье прозаическое произведение М. й герой повести Гошка Панфилов, поэт, демобилизованный офицер, в ночь перед парадом в честь 20-летия победы над фашистской Германией вспоминает свои встречи. Отыскать полную версию книги Этот синий апрель за авторством Михаил Леонидович Анчаров нелегко. Но нам удалось ее найти, и теперь вы можете бесплатно читать книгу без сокращений онлайн.

Этот синий апрель - Михаил Леонидович Анчаров

И туда же в сторону ворот глядел Панфилов, по прозвищу Памфилий. А было ему тогда девять лет, и его била и раздирала благушинская дворовая весна, ее запахи и страсти, и пустыри с полынью и патронными гильзами — их роняли обозы с утильсырьем. Его вела, оглохшего от песен, благушинская неожиданная судьба, и сиреневый дым Атлантиды заволакивал ему глаза. Атлантида… Он услышал про нее из черного диска репродуктора, что стоял на отцовском столе рядом с пепельницей из резного мыльного камня, купленной в двадцатые шальные годы для красоты жизни. Гошка всегда слушал радио, уткнувшись носом в черную картонную ночь репродуктора, и все передачи были для него ночные. Он услышал однажды конец передачи о том, что потонуло царство. Золотое царство потонуло двенадцать тысяч лет назад, и он услышал слово «Атлантида».

Считается основателем жанра авторской песни «первым бардом» ; Владимир Высоцкий называл Анчарова своим учителем. После войны наряду с сочинением песен и стихов пишет прозу первые рассказы опубликованы в 1964. Наиболее известные прозаические произведения - повести «Как птица Гаруда», «Самшитовый лес», «Сода-солнце» и «Записки странствующего энтузиаста» - повлияли на мировозрение не одного поколения.

Его герои изобретают вечный двигатель, доказывают теорему Ферма и совершают множество самых невероятных открытий. Вес 100 г.

Он пошел работать, Чирей, но так все и осталось окружающие знали твердо: не оскорбит словом, не оскорбит действием — убьет. Когда он клал руку на чье-то плечо, ближайшие отворачивались, а дальние спешили уйти, все боялись — это может случиться сейчас, сию секунду, и незачем это видеть. Сложившееся мнение! Вот отчего люди уезжают, бросают прежнюю стезю, работу, семью. Все бросают, чтобы уехать куда-то, где о них нет никакого мнения. Сложившееся мнение — нет большего тирана, ни от чего так не гибнут люди, как от сложившегося мнения. Если у человека успех и признание, если его полюбили за что-то одно, он должен и дальше тащить на себе ярмо гнусной этой любви. Человек, который обманывает ожидания, ненавистен, даже когда он дает больше, чем обещал.

Человек любит копить. Он копит вещи, мнения, факты и не прощает, когда его грабят. Разве все мы не страдаем оттого, что хотим друг от друга не дел, а обликов? Бывает, что какому-нибудь скоту, умеющему вызвать симпатию, придают в обществе больший вес, чем великому делу несимпатичного человека. А почему? Мы тебя любили за это и за то, а ты вон что! И наоборот. Был неудачник — и вдруг удача. Считался мерзавцем — и вдруг акт благородства, слыл глупцом — и вдруг сделал открытие. Ходил в беспутных гуляках — и вдруг праведная жизнь, заполненная работой.

Все равно — облапошили! Как же жить, граждане? Во что верить?! Ах, Чирей, Чирей, голубые глаза, независимый человек закатывающегося за горизонт Гошкиного детства. Когда в двадцать седьмом году построили кооперативный дом для рабочего класса, и дом семнадцать, первая новостройка, первый корабль, поплыл по переулку, когда очистили двор от строительного мусора и проложили асфальтовую дорожку вокруг дома первый асфальт на булыжной Благуше и по нему помчались первые трехколесные велосипедисты тех времен, а в окнах первых этажей затрепетали занавески, и застыли фикусы, и загремели первые свадьбы, то всей старой Благуше стало ясно, что это всерьез. Стройка-то, оказывается, всерьез. А где стройка, там и ломка. Переезжали на грузовике.

Главный герой повести Гошка Панфилов, поэт, демобилизованный офицер, в ночь перед парадом в честь 20-летия победы над фашистской Германией вспоминает свои встречи с людьми. На передний план, оттеснив всех остальных, выходят пять человек, которые поразили его воображение, потому что в сложных жизненных ситуациях сумели сохранить высокий героизм и независимость.

Из книги "Этот Синий Апрель"

А дом семнадцать стоял как раз на нейтральной полосе. Все это было еще до того, как угорел рыжий истопник и дочь его Нюшка из длинноногой козы стала первой женщиной по Майорову переулку. Но уже росла-подрастала Зинка Баканова, некрасивая и нахальная, общая яростная судьба благушинской шпаны. Чирей шел легко и удобно, большой рот его улыбался, а в глазах застыла потеря. Он всегда терял, когда смотрел вверх — жизнь проходила мимо, а когда смотрел вниз — видел щепки и мусор, стоило ли их сберегать.

Он смотрел вниз — мелела душа. Он обращал взгляд в глубину своей души — и терял окружающее, оставался один. Тогда он смотрел только вперед — и даль манила его, а потом обманывала. Он смотрел назад — но позади было беспризорничество и брошенные города.

Оставалось только настоящее — загадочное, как холодный огонь. Убийств за ним не числилось, и о кражах никто достоверно не знал, но все знали точно, как будто кто-то шептал им на ухо, — и дома-новостройки знали, и старые деревянные развалюхи, подпертые крадеными телеграфными столбами, и доходные дома — анохинский и панченский, где до тридцатого года нашего столетия квартирной платы не платили и куда милиция приезжала не меньше как на трех полуторках, — все знали, что хотя он, может быть, и не проявил себя еще, но лучше бы уж не проявлял. И даже ростовские и одесские урки, наведывавшиеся на Благушу для обмена передовым опытом, и те заискивали и в разговоре с ним недостойно хихикали и приплясывали, ненавидя за это себя и его, и старались не показывать, что счастливы, когда он улыбался их стараниям. Потому что он был как меч, не выхваченный из ножен.

Один из немногих панченских, он работал постоянно — слесарем на ремзаводе. Когда он пришел наниматься, начальник кадров посмотрел на него и принял. Потом снова посмотрел — тот стоял, не уходил — и отказал. Без мотивировок.

Тогда Чирей посмотрел ему в твердые глаза и улыбнулся. И ушел. А начальник волновался всю ночь, а утром послал за ним ночного сторожа Баума, бесстрашного старика, и велел прийти. Баум жил возле котельной на первом этаже дома семнадцать с окнами на теневую сторону, и возле всегда толкалась подрастающая мелочь, и из соседнего окна смотрела Нюшка — истопникова дочка, а из окна рядом — вся материально необеспеченная семья Баумов с белобородым главой своим.

Прозвище он имел Хандыр — Бандыр за непонятный свой язык , и принимали его на работу только в ночные сторожа. Потому что он хотя и глядел всегда скромно в землю, но закон не изменил и соблюдал субботу, а стало быть, по субботам работать отказывался. А сам он был лодзинский ткач и перекочевал в пятнадцатом от жизненных непогод сюда. О, как пылали на закате красные кирпичи мыловаренного завода там, за забором анохинского дома, и голубела цинковая крыша, отражавшая небо, когда Баум пришел к Чирею с поручением, и Чирей рассеянно смотрел на длинный забор, за которым анохинский дом и мыловаренный завод с купами дымных деревьев и ворохами пустых ящиков, золотившихся на закате.

О, как белела борода Баума, когда Чирей посмотрел на него и улыбнулся, а тот, как всегда, смотрел в землю.

Их жизнь - утверждение высокой человеческой нормы. Михаил Леонидович Анчаров 1923-1990 - советский писатель, поэт, бард, драматург, сценарист и художник. Является одним из первых исполнителей в жанре авторская песня.

Во время войны стал писать песни на собственные стихи, исполняя их под собственный аккомпанемент на семиструнной гитаре. Считается основателем жанра авторской песни «первым бардом» ; Владимир Высоцкий называл Анчарова своим учителем.

А было ему тогда девять лет, и его била и раздирала благушинская дворовая весна, ее запахи и страсти, и пустыри с полынью и патронными гильзами - их роняли обозы с утильсырьем. Его вела, оглохшего от песен, благушинская неожиданная судьба, и сиреневый дым Атлантиды заволакивал ему глаза. Атлантида… Он услышал про нее из черного диска репродуктора, что стоял на отцовском столе рядом с пепельницей из резного мыльного камня, купленной в двадцатые шальные годы для красоты жизни. Гошка всегда слушал радио, уткнувшись носом в черную картонную ночь репродуктора, и все передачи были для него ночные.

Он услышал однажды конец передачи о том, что потонуло царство. Золотое царство потонуло двенадцать тысяч лет назад, и он услышал слово "Атлантида". Он не знал тогда, что это на всю жизнь, но почему-то заплакал.

И только когда он увидел, как по Семеновской мимо компании Малины и мимо панченских проходит Соколов, он понял причину своей обиды и возликовал. Когда Соколов проходил мимо малининских, не по-уставному заложив руки в карманы галифе, то все они начинали улыбаться ему, как ясному солнцу, и тянулись навстречу, как ромашки, готовые с детским смущением оборвать на себе все лепестки, чтобы узнать: любит, не любит? Потому что знали твердо - ненавидит, и не могли понять - почему. Ведь видели же они, как он проходит мимо панченских, ответно кивая на молчаливые приветствия и иногда останавливаясь, чтобы спросить: -... Ты, что ли?.. Это не наши, начальник. Потом прикуривал и шел дальше, не мешая расцветать здесь достоинству.

И панченские глядели ему вслед и молча курили. И как Гошка гордился тем, что различал Соколова в толпе курортников и что Соколов угадал в панченских запутавшихся, а в малининских предателей, и потому хотел панченских привести в рабочий класс, а малининских изгнать. Гошка от панченских слышал, как Соколов пришел в милицию. Ну, это была отчетливая история, и тянулась она по цепочке через начальника кадров с "Ремзавода", который слышал ее от своего приятеля. После германской Соколов вернулся в свой большой город, а комендантом там был старый латыш Кин, рабочий с электрического завода. Завод этот Всеобщая электрическая компания эвакуировала из Риги в начале германской войны, и когда Соколов вернулся, в городе было трудно, потому что по ночам резвилась непонятная банда. Во всех городских домах - железные ворота с окошечками и домовая охрана. Банда подъезжала и в окошечко показывала ордер на обыск с печатью Чека. А потом входили, запирали ворота, грабили весь дом и пытали - загоняли иголки под ногти и спрашивали насчет золота и ценностей. Город стонал от этих дел, которые подло совершались именем власти, и Советская власть поэтому подвергалась недоверию и ужасу.

И комендант Кин никак не мог узнать, что за банда. А потом ему открыли, где она помещается, и все стало понятно. Она помещалась напротив комендатуры, на втором этаже, в особняке профессора Бугреева... Еще при первом городском Совете организовали роту из случайных людей, уходивших с фронта. А когда учредили Всероссийскую Чека, то роту эту в Чека, конечно, не взяли как разложившуюся и собирались ее либо расформировать, либо отправить на фронт. Вот тут-то рота и стала бандой... Когда Соколов с вокзала пришел ночью в комендатуру спросить о своей дальнейшей жизни, то старый Кин принял его плохо. Потому что был в гневе из-за этой банды, позорившей чистое дело революции. Он оглядел Соколова и сообщил ему, что и как, и Соколов тихо и некультурно выругался и стал железный. Тогда Кин позвал его к окну и спросил - может ли Соколов один снять вон того часового, и чтобы не было стрельбы.

Соколов спросил, нет ли у Кипа папирос, и Кин сказал - есть. Соколов взял папиросы и ушел, прихватив комендантово полотенце с мраморного умывальника. Он спустился вниз, пошел к часовому и взял папироску в рот. А когда не нашел спичек, обратился к часовому. Тот попросил папироску, потому что это была редкость в те времена, стал закуривать и сунул винтовку под мышку. Соколов накинул ему на лицо полотенце, завязал узлом вместе с папиросой, заломил ему руки и отнес часового к коменданту. Часовой даже не пикнул, потому что Соколов был в гневе. И старый Кин постановил: "Вот тебе револьвер, и пойдем брать банду, но стрелять ты будешь как можно меньше". И они с Соколовым вдвоем пошли брать банду, спустились вниз, и Соколов увидел, что дом окружают наши солдаты. Соколов вслед за старым Кином поднялся на второй этаж Бугреева дома и увидел заснувшего у коптилки дневального.

И тут Соколов, конечно, его тоже отнес вниз солдатам, а потом вернулся, и старый Кин распахнул дверь с ужасным криком: - Ни с места! Руки вверх! В него выстрелили и ранили, а Соколов выстрелил и убил. Кин поднял немецкую гранату на длинной- ручке, и так они вдвоем забрали всю банду, а у нее были пулеметы. И Соколов остался у старого Кина до самой его смерти, а потом остался совсем. Потому что он ненавидел изменников революционного рабочего класса. И тогда Гошка понял, почему он перестал ходить на физкультуру. Просто он не ту силу искал. Не хотел физкультурой завоевывать жизненную безопасность, не хотел отличаться от Малины только мышцами и образованием, потому что это не спасет от Малины, и не успеешь оглянуться, как сам станешь Малиной и будешь давить слабого и улыбаться сильному, как ромашка. И Гошка понял со счастливой яростью, что спасение от Малины могло прийти только от Соколова, а не от Петра Кирилловича, потому что в Соколове была революция, святой бой, а в Петре Кирилловиче всего лишь вестерн, ковбойский кинобоевик.

Потому что у Петра Кирилловича и его учеников была сила для себя, а у Соколова и его учеников была сила для всех, а это всегда побеждает, хотя иногда от усталости и кажется, что это не так. А ветви шумят и шумят, а ветер на улице летит просторно, и в распахнутых стеклах отражаются багровые облака. Однажды утром в Майоров переулок въехала карета "Скорой помощи". Было так рано, что никто еще не успел завопить: "Скорая! Утро было прохладное, и пахло травой. Рявкнул заводской гудок, и из подъездов потянулись жильцы на работу, и мало кто заметил "Скорую помощь", которая обогнула дом и ушла в тень, возле котельной. Но все же кое-кто заметил, и через черные подъезды стали выскакивать ребята, поеживаясь от утренника. Тень от дома не доставала анохинского забора, и потому те, кто успел проснуться, уселись на травянистый бугор вдоль забора, освещенного солнцем, на серых досках которого уже гудели утренние мухи, и ослепительно желтели в траве цветы одуванчиков. Потом из котельной, которая косой крышей уходила в сопящую угольным дымом глубину, из железной двери два санитара вынесли рыжего дядю Васю-истопника, и голова его, пегая от седины, свисала вниз, как будто дядя Вася вглядывался в щербатые ступени, над которыми его проносили, в черные от шлака трещины асфальта, скрывавшего землю. И как будто в первый раз дядя Вася увидел небо, когда его клали в машину и перевернули на спину и голова его откинулась назад.

Словно увидев синее небо, он закрыл глаза и побелел, как старая кость среди бурой полыни в степи, заглядевшейся в синее небо. Похороны дяди Васи прошли незаметно, зато поминки запомнились, потому что на этих поминках все заметили Нюшку Селезневу, истопникову дочку. На поминках сначала выпили под застольную речь нового домоуправа и постановили считать усопшего хорошим человеком. А потом развеселились и даже пытались спеть - "Вместе с острой саблей пику подари" и "Не спи, вставай, кудрявая". Но вдова, которая на кухне, обливаясь слезами, прикидывала, кто из гостей принес пол-литра, а кто не принес, это пение пресекла и сказала, что поминать поминайте, а распевать тут нечего, не на гулянке. Гости поперхнулись и замолчали, и вдруг все заметили - на Нюшке серое шерстяное платье с длинными рукавами, закрытое до горла, с кружевным воротником и заколото брошкой, длинные плавные ноги, длинные плавные руки, и вся она в этом платье как резиновая. Волосы она уложила назад, щеки горят, и верхняя губа приподнята, так что рот колечком полуоткрыт, не то удивленно, не то растерянно, и тут все увидели - выросла, и серые глаза в крапинку, и тут все увидали - красавица. Она сказала: - Мама, а чего вы их уговариваете? Посидели, и гоните их в шею. Кто-то крякнул в тишине.

А алый рот у нее был приоткрыт удивленно. И такая сила была в ней, шестнадцатилетней, что гости начали барахлить ногами и стульями и выползать в двери, а потом на кухню, на лестничную площадку, а потом кто во двор допевать песни, а кто по квартирам, спотыкаясь на лестницах. А Нюшка все сидела за столом и смотрела в окно, и рот у нее был полуоткрыт. И за столом остался только дед Филиппов, общий предок всех Филипповых по боковой линии, балагур и пьяница, он торговал на Преображенском рынке нереальными конями, а потом на Колхозном рынке возле стадиона "Лесдрев", что у каланчи, а теперь всюду развивалось народное искусство, и деда взяли консультантом Загорского дома игрушек, и убили двух зайцев сразу - очистили колхозный рынок от рассадника дурного ремесленного вкуса и приобрели для Дома игрушек великого мастера по народной деревянной резьбе. Теперь дед сидел за столом и смотрел на Нюшку соображающими глазами. А потом он засмеялся. Рыба такая есть. Чистая минога. Сейчас милицию позову. Потому что он не пошел в дверь, а кряхтя лез через окно на потеху молодому населению, которое толклось у котельной.

Он сидел верхом на подоконнике и тоже поглядывал на всю честную компанию, ожидавшую событий чрезвычайной важности. Потому что дед - это крепкий орешек, это вся старая Благуша, ее живой символ, ее вольница, ее дух, мечтательный и отчаянный, ее настырность и выдумка. А в Миноге хотя и увидели незнакомую еще силу, однако сомневались, что и деда она сощелкнет, как сощелкнула пустяковых своих гостей. Но тут к котельной подошел домоуправ, и все поняли, что дед проиграл. Потому что не было еще такого домоуправа, который любил бы деда Филиппова. И это было сказано таким манером, что домоуправ встрепенулся, как полковая лошадь при звуке трубы. Нюшка опять взяла деда за рукав. Она была сильнее всех. Свое незапятнанное пролетарское происхождение она только что получила в наследство, и оно было неотменимо, так как дядя Вася-то умер, а у деда, наверно, и происхождения никакого не было. У него, может быть, было дворянское происхождение.

Ведь знали же про него, что он, богохульник, дважды в год - 29 января и 10 февраля по старому и по новому стилю - ставил здоровенную свечу в Елоховской церкви в память болярина Александра Сергеевича Пушкина, невинно убиенного. Хотя с другой стороны, нельзя же считать, что ты происходишь от того, кого любишь. Тому, что говорил дед Филиппов, на Благуше хотя и со смешком, но верили свято - все, что он говорил, подтверждалось на практике. Дед жил так долго, что обычно заодно доживал и до подтверждения своих прогнозов, а это не каждому дано. Поэтому про него говорили, что дед "может". Например, дед предсказывал, что будет революция, когда еще германская война не начиналась, а был финансовый бум, или, как теперь говорят, экономическое чудо, и каждый мог заработать, и на Благуше появилась праздничная одежда, и у баб козловые сапожки и шали со стеклярусом, и было что выпить и чем закусить, и бублик стоил полкопейки. И строились доходные дома, и Благушинская больница с чугунной решеткой - модерн - переплетающиеся лилии и жеманные чугунные ленты, и синематограф "Сокол", где крутили фильму про любовь скрипача из народа, загубленного небрежной женщиной в мехах, и фильму про бегство графа Толстого от жены-графини - умирать на железнодорожном полустанке, заснятую фирмой Патэ. А "Разбойник Антон Кречет" и "Нат Пинкертон" стоили по четыре копейки за выпуск, и возле Введенского народного дома начали строить завод электрических лампочек в виде рыцарского замка с башнями. И все равно дед тогда сказал: - Похоже, что скоро революция будет почище, чем в пятом годе. И это помнили поредевшие в гражданскую войну старожилы.

Так что деду надо было доверять. На Благуше не любили постановлений о человеке - хороший, плохой, глупый, умный и прочее. На Благуше долго прицеливались, а потом давали прозвище. И это уже на всю жизнь. Поэтому, когда дед обозвал Нюшку миногой, все поняли - тут дело непросто. А тогда слово "простой" стало синонимом слова "хороший". Кто простой, тот хороший, а кто непростой, тот плохой человек, который чего-то там темнит, наводит тень на плетень, много на себя берет. И вдруг застрявший в окне дед Филиппов услышал разговор. В разговоре участвовали домоуправ - мужчина с эскимосским профилем и две женщины-активистки, которые состояли в комиссии какая комиссия - никто не знал, но только так и говорили - "комиссия", "вот комиссия придет", "нужно вызвать комиссию". Дед услышал, как они сказали: - Мы люди простые.

А они-то думали, что он давно пьяный - принял свои шестьсот и остекленел. Все было гладко до этого момента, а тут вдруг не заметили, как получился спор. До этого были поминки как поминки, а тут вдруг стали принципиальными. Прежний домоуправ был жулик, это все понимали, и никто его добром не поминал, покойника, - сам себя укатал в могилу и Чирея погубил. Он был непринципиальный, а этот - принципиальный. Тоже, конечно, жулик, но в такой области, где его и не уловишь. Тот был попроще, у того все было понятно - бочкотара, тес, толь для сараев - в общем, до первой ревизии. А у этого какая могла быть ревизия, если он жульничал в области идей и лозунгов. Ну, короче говоря, этот домоуправ мог найти крамолу даже в манной каше. И вот дед Филиппов высказался: - Какие же вы простые, о господи!

И это был такой живой хохот, и так он выпадал из всего, что происходило на принципиальных поминках, что домоуправ только посмотрел на двух женщин из комиссии, и они определили деда: - Пьяница. А пьяница - это не принципиально. На пьяницу есть милиция и начальник райотдела Соколов. И тут к окну протиснулась Зинка Баканова. Она была некрасивая. У нее был курносый нос и большой нахальный рот, как у всех Бакановых, - там были еще три брата: двое старших и один младший, и никакой неопределенности не было в судьбе этой семьи - завод "Мостяжарт" или "АТЭ-1", металлисты, слесаря или лекальщики - как только подрастут и перебесятся, отгуляют свою весну со шпаной, отпоют меланхолические песни, отдежурят с папиросками на углу Майорова и Семеновской, возле пожарного сигнала со стеклышком. Зинка была некрасивая и нахальная, ее уже начинали тискать на лестницах, и она хохотала истошно и была как трава на краю асфальта, колючая и неистребимая, но, когда Гошку спросили панченские, кто у вас самая красивая шмара, он, не колеблясь, ответил: Зинка. Над ним посмеялись и не поверили, а за Зинкой почему-то незаметно для себя потянулись хвостом. У Гошки и потом так бывало, что ему сначала не верили, а потом говорили - не ты первый сказал. Как выяснилось через двадцать лет, Зинка была похожа на Бриджит Бардо, только без неврастении.

А Гошка сунул пальцы в рот и свистнул. Он уже умел. А дед перелез через подоконник во двор. Потому что Зинка тоже была пролетарского происхождения. А Зинка посмотрела на Гошку со сдержанным удивлением. Она знала, как Гошка сказал про нее не колеблясь и во всеуслышание, и всегда смотрела на него со сдержанным удивлением. Вот вам мое петушиное слово. А домоуправ пообещал позвать Соколова. Но почему-то не позвал. И гости разошлись с этих поминок.

И все дворовые ребята перешли к текущим делам дня. Но что-то случилось все-таки. И Гошка полез в Малую энциклопедию и нашел там слово "минога": "Миноговые - семейство круглоротых рыб, ведущих полупаразитический образ жизни, тело сильно удлиненное, рот круглый, образует сильную присоску, вооруженную роговыми зубами, которыми минога прокусывает кожу своей жертвы. Поздней осенью она начинает подниматься вверх по рекам, мечет икру и возвращается в море". А когда уплыл последний корабль и Лешку Аносова с Костей Якушевым увезла железнодорожная милиция, Гошка вдруг понял - и все же можно было не ездить. Потому что какой от него толк в Испании. Он бы ел чужой хлеб, а нужно самому быть мельницей. Стоять на вечерней запруде и работать жерновами от рассвета до заката, тогда ручеек хлеба и радости не иссякнет, и его, хочешь не хочешь, дождутся океанские корабли... Гошка выбрался из-за ящиков, подошел к огромным опорам крана и задрал голову. Он увидел отчаянную десницу крана - тот прощался с уходящим на закат кораблем.

Гошка прислонился щекой к нагретому чугуну и почувствовал, как дрожит кран, и услышал стон чугуна. Он отстранился, опустил глаза до самой огромной опоры, вздохнул и сказал чугуну, зудящему, как ссадина: - Не бойся. Я вырасту. Подожди, - сказал он. И стон чугуна утих. Может быть, потому, что Гошка отошел от крана, а может быть, потому, что слово сильнее дрожи. Гошка еще раз оглянулся на кран и увидел, что стрела его светится закатной улыбкой. Он вздохнул еще раз и пошел к проходной будке порта сдаваться в плен. Время было летнее, школьные каникулы. Когда Аносова, Якушева и Панфилова доставили в Москву, то начальник районного отдела милиции, лысый дядька в скрипучей портупее, сказал, что замнет дело, если они дадут ему два обещания.

Первое - ни в школе, ни дома не рассказывать, что хотели удрать в Интернациональную бригаду, потому что у него уже мочи нет, а иначе гнать таких надо к чертовой матери из комсомола, а второе - поступить в автошколу. Соколов Гошку не узнал, а Гошка узнал его сразу, и это понятно, для Соколова эти годы как один день, а для Гошки - треть жизни. Вот странно только, что можно не узнать друга, даже если ему теперь не двенадцать лет, а шестнадцать. Их набралось человек шестьдесят, "испанцев" с Благуши, и на этой "испанской" базе организовали автошколу в переулке между Семеновской и Немецким кладбищем с узорчатой кирпичной стеной. Дали им полуторку, и они изучили конуса и карбюраторы, и Гернику и коробку передач, и Гвадарраму и охлаждение, и Гвадаллахару и зажигание, и сдавали практическую езду на водительские права - главное, чтобы мотор не заглох на перекрестках и вовремя посигналить, выезжая из переулка, не рвать баранку и твердая нога на газе, а улица проскакивает домами и прохожими, гремят борта на выбоинах асфальта, и шелестит июльская листва, а потом устные экзамены - уже перед самой школой, и шелестят августовские листья. Соколов поставил пятерки почти всем "испанцам", и только одному поставил двойку, рыжему парню с Барабанного переулка, потому что этот парень был самый добросовестный, Ему достался хороший билет - аккумуляторы, - и он сказал: - Ничего. Война в Испании еще не кончилась. А там видно будет. И Соколов посмотрел на рыжего парня и молча поставил ему двойку, и парень не получил водительских прав, а остальным выдали детские права, которые давала право водить какие-то мифические детские автомобили с моторами, - ходили слухи, что их будут выпускать, но так до сегодняшнего дня и не выпустили, и сколько ни хлопотал Соколов, "испанцам" так и не дали взрослых прав, и чертежи детских автомобилей все еще обсуждаются в журналах "Знание - сила" и "Техника - молодежи". Дальние страны, ах, дальние страны, и мы проиграли войну в Испании.

В этот день Гошка шел по школьному двору, и какой-то клоп пролетел мимо него и очумело заорал: "Но пасаран! И Гошка вдруг почувствовал, как ему красной пеленой заливает глаза. Он помчался за этим первоклассником и догнал его, и физиономия у него была такая, что у малыша от ужаса даже уши прижались. И Гошка смотрел на его белесый затылок и понимал, что он для мальчика уже старик. А на самом деле он просто состарился, потому что проиграл войну в Испании. Он как-то сразу состарился, и весь его класс сразу состарился. И Гошка тогда пошел к Соколову, чтобы спросить: как же так? Ведь наш класс должен всегда побеждать? Ты должен знать, ответь нам. Но в милиции сказали, что Соколов уехал, и давай отсюда, малец.

И Гошка пошел на задворки и через бурьян на пустыре добрался до темного окна Соколова. Он прижался носом к стеклу и увидел в дальнем углу на диване что-то огромное, как будто присел медведь.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий